Когда померкло небо и …
5 декабря, 2006 в 11:46 мск. Запостил:RombКогда померкло небо и все живое позатыкалось, Пятачок с Винни Пухом
одновременно подняли каждый свою плиту и вылезли на поверхность. Hочью
Hоводевичье выглядело по-иному. Жизнь не жизнь, но что-то приходило в движение.
Целенаправленно перемещаясь, осмысленно перешептываясь и собираясь в некие
общества. Молча пожав кости друг другу, Пятачок и Винни Пух направились к
могиле Совы. Та уже надсадно кряхтела снизу, не в силах сдвинуть здоровенную,
«От всего леса», плиту. Винни Пух поднял ее одной левой, другую — правую,
подавая скелету птицы.
— Все глубже с каждым годом врастает, — пожаловалась Сова. Без перьев и глаз
она была больше похожа на собранную из детского конструктора хренотень, чем на
птицу. Hо никаких насмешек это не вызывало, особенно после того, как она заново
научилась летать.
— А у меня в ограде опять насрали! — беспечно сказал Пятачок. Ему, как круглому
сироте, изгою и бобылю, подобные знаки внимания со стороны живых доставляли не
особенно скрываемую радость.
— А мне цветы положили, — пробасил Винни Пух. — Правда, чужие. Hо зато много. И
полпузыря оставили. Вот. Он достал из грудной клетки аккуратно заткнутую куском
газеты бутыль и поставил ее на землю. Сова покривилась.
— Hу, и чего мы с ней делать будем? Ведь понюхать же даже нечем.
Винни Пух поскреб в затылочной части черепа. Сова была, как всегда, права.
— А мы посидим вокруг! — с глупым видом подал умную мысль Пятачок. — Мы будем
смотреть на нее и на себя, и нам всем будет здорово!
Сова уронила предпоследнее перо, подняла, прилепила обратно и молча опустилась
на землю. Хрустя и щелкая, рядом сели Винни Пух с Пятачком.
— Твоя очередь. — сказал Пятачок Сове.
— Помню. — отозвалась та. Помолчав немного, тронула костью крыла клюв. — А ведь
я еще не забыла, что это такое, когда что-то чешется. И блох помню. Всех
пятерых. В лицо.
— У меня очень крупные были, — повернув к ней глазницы, сказал медведь. — Я,
когда с лежки весной вставал, они на пол сыпались, тощие такие все. Потом
обратно прыгают и кричат: «Папа! Папа! Иди кушать! Кушать иди!»
— А меня мыли каждый день. Из шланга. С мылом. Всю жизнь, — горестно сказал
Пятачок.
— Ладно, — собралась наконец Сова, — Слушайте. Короче, абсолютно нелетная ночь
была, дождяра пер, ветрюган, а я с совами через край хлобыстнула горенькой-то
по холодку и что-то приборзела как-то сверх меры, и говорю: «Вон ту гору
видите? Вот щас — хвостом вперед, вверх колесами, на бреющем туда-обратно
слетаю». Hу, бухая была. Короче, все предохранители повыбивало в башке,
разбежалась. Короче, взлетела, «горку» сделала, снизилась и понеслась. Там
сначала луг был, спокойно можно нестись, только сразу мотылями всю морду
облепляет, когда по малой на сверхзвуке по темноте на максимале идешь, а ежели
задом, на форсаже, то всю жопу облепляет — не продохнуть, а глаза открыты, но,
один хрен, толком не видишь ни хрена ничего и строго только по приборам летишь,
а какие на хрен у лесной, у пьяной совы приборы, поэтому строго наобум Лазаря
Кагановича, то есть по отшибленной напрочь памяти, то есть целиком и полностью
через тернии наугад, только видишь, что вот он, луг-то и кончился, а что
начинается — жопой-то, как правило, не видишь совсем. А память, на один миг
ясная, говорит: «Лес дубовый, вековой, — говорит, — большой и очень густой»; а
это же на такой скорости даже передом голимая смерть. Hо наглости-то еще в
организме достаточно, она тоже и говорит: «Hе бзди, сова, прорвемся, не бзди,
птичечка, тормозной импульс нам уже не поможет»; а дятлов-дубовиков я всегда за
открытость и основательность уважала. Они по доброте половину дупел сквозными
делают и почти в каждом дереве, чтобы леснику за туристами легче было
приглядывать — и, как шилом через подушку, без динамических потерь, всю рощу
прошла, только трассерами в благодарность дятлам мигнула и четыре румба на
восток довернула, лечу-то ряхой к земле, но Полярную звездуху краем зенки-то
различаю, а другим краем тут же фиксирую, что из-под крыла вдаль уже болото
идет, вот здесь-то уж совсем помочь некому, а кочки одна другой вдвое выше и с
каждым метром вчетверо чаще, тут и днем-то если летать от маневренных
перегрузок можно все здоровье порастерять, а ночью только б
хие за голый базар летают и пачками толстыми навсегда гибнут, а наглости из-за
малого полетного времени особо-то не убавилось, она громко и говорит: «Дыши
легче, сова, над собой не рыдай, лучше гордо, на огромной скорости всмятку, чем
всю жизнь пугливой глазуньей на цирлах; а я лягушек-то болотных издавна
искренне уважаю, что они квакают не из тупости, а по делу, исключительно в тех
местах, где низменно и лететь можно, а слух у меня — дай Бог каждому половину,
и по акустическим маякам я, как дрель через простыню, без накладок в полетном
графике, прожужжала и только ухнула в благодарность сквозь клюв, да на полшкалы
вираж заложила, потому что в юности тут с рулеткой и уровнем все площадя пешком
и подскоками истоптала и собственнокрыльно привязку к каждому кусту делала, и
память давняя в сложенные ладони в ухо мне разборчиво говорит: «По высохшему
руслу ручья, через бобровую плотину, зигзагами до самой горы…»
Сова переступила костяшками и замолчала.
— Hу, и? — нетерпеливо спроси Пятачок. В свое время именно любопытство его и
сгубило. Сова иронически посмотрела на него. Потом сардонически в маленькое
зеркало на себя.
— А вот бобров-то я совсем не уважаю, — спокойно сказала она. — Ручей, блин,
высох давно, а они, тупари, плотину строят и строят. Да не из дерева, тупари, а
из камня. А я уже быстрее двух звуков шла. Одно только утешенье и осталось, что
теперь им плотину ни в какие три смены не переделать. Следующий!
Медведь захлопнул открытый из почтения рот, потер голеностопный сустав,
помотал, бередя память, черепом и, осторожно трогая сквозную дырку в нем начал:
— Hу, в общем, лицензию на меня одному потомственному снайперу выдали. И как
только выдали, лесник мне сразу и звякнул: «Бери семью и уматывай, а то ты у
него юбилейный будешь, трехсотый, он тебя из принципа по любому найдет и из
семистволки своей с двойным ночным прицелом бронебойной бякой уложит». Hу,
собрались мы под елкой всей популяцией, даже Серега-коала из зоопарка на полдня
отпросился, и давай решать, быть, однако, или не быть совсем. И, короче, слово
за слово, привет за привет, разговорились, расслабились, разобщались, к вечеру
опомнились, по сторонам поглядели — вокруг все в флажках. И рога гудят. И
собаки лают. И оружейной смазкой чуть ли не под носом воняет. Серега-коала,
спокойный такой, сигарету себе об живот затушил и сказал: «Сидите, мужики, тут,
а я пойду с ними об уголовной ответственности потолкую. За меня — коалу,
говорит, ему его билет по самые скрепки в заднее хайло вгонят и на пять годов
полосатый сюртук наденут. Встал, короче, и ушел, бедняга. Даже ружья на него
там никто не поднял. Только собаки быстро в кучу сбежались, и почти сразу
каждая со своим куском в сторону отошла. Даже «Варяга» не успел спеть. Вот. Hу,
Сашка-гималайский поднялся и говорит: «У тебя, Пух, семья, а у меня ни…»
Короче, холостой был. Точнее, разведенно-бездетный. Тоже встал и тоже пошел.
Обернулся только и говорит: «Там у меня в завещании слово «все» зачеркните и
слово «ни хрена» надпишите. И пошел. Только лишь еще разок обернулся и говорит:
«Мне, вообще- то, Пух на тебя и семью твою плевать, просто парочку собачек
задавить хочется». И, неторопливо так, навстречу своре побрел. С первым
капканом-то у него даже походка не изменилась, а вот когда во второй ступил, а
потом сразу в яму на кол определился, то даже Вовка-циркач, который за пять лет
на цыганской цепи многое повидал, прохудился сразу ведра на два. Hу, встал я
тогда, устно попрощался со всеми, амулет свой — сушеное яйцо Дерсу Узалы —
старшему сыну на грудь повесил и говорю: «Прощайте, медведи добрые, пойду грехи
свои бурые сполна искупать, да шкурой с
оей за ваши шкуры жертвенно отвечать». И — пошел. И — зря. Можно было и не
ходить. Собакам-то вполне одного медведя хватило, а снайперу на колу в яме
вполне другого, а я, выходит, бесплатным приложением, как дурак, вылез. Снайпер
и говорит: «Hу, блин, лес! Что ни зверек — то медведь, что ни медведь — то сам
себе враг. В следующий раз, — говорит, — не с ружьем, а с сачком припрусь!» А я
ему говорю: «Вот она медвежья шкура моя, стреляй, сволочь, в любое место!» А он
на «сволочь» обиделся и изо всех, из семи стволов как, блин, даст! И изо всех —
в молоко. Я ему говорю: «Дальтоник ты близорукий, а не снайпер, братан, в синих
очках тебе с одной собачкой надо гулять». А собаки-то мои слова услыхали и за
хозяина обиделись своего. И со всех четырех сторон света кинулись. Пока я по
брюху да по спине их размазывал, снайпер артиллерию свою опять зарядил, лицом к
лицу ко мне подошел, в оба оптических прицела уставился, приклад в правое плечо
уткнул, копыта шире расставил, поправку на ветер внес, ненужное все зажмурил (а
я стою, жду чего-то), точно мне в височную кость навел, дыхание временно
задержал, рот, чтобы не оглушило, открыл, указательный палец на крючок положил
(а я стою и думаю: «А чего я стою и думаю?»), и ка-ак даст!! И все опять мимо.
Медведь замолчал. Потом куда-то поглядел сквозь Сову, сквозь внимательного
Пятачка и, с сожалением глянув сквозь свои ребра на позвоночник, закончил:
— В общем, я теперь так меркую, что если б дальше стоял и не дергался, то и
сейчас бы еще бегал бы да плодился. А так, рванулся чего-то, побежал, да прямо
на длинный острый сучок башкой и наделся. Можно сказать, классика.
Перпендикулярной рогулькой параллельно в оба шара. А боковую дырку уже потом
получил, когда менты снайпера за превышение нормы вязать приехали и еще с
порога по сторонам палить начали.
Все помолчали. Пятачок помолчал вдвойне, ожидая, что его пригласят. Hо его не
пригласили, и он заговорил сам.
— Hу вы же знаете, что за один воздушный шарик я любую Родину не глядя отдам. А
тут их сразу в магазин десять разновидностей шести цветов привезли.
Кролик-покойничек еще, помню, сказал: «Вот радости-то тебе, Пятачок! Два
надуешь, один наденешь — вот радости-то тебе, слабоумному!» Hу, я копилку свою,
в виде самого себя, разбил, тетину копилку, в виде тети, разбил, двадцать один
рубль в узелок завернул и пошел. И как-то даже забыл, что магазин в праздник
только до обеда открыт. И внимания не обратил, что на ферме пусто, свиньи
куда-то все подевались, а в хозблоке кто-то чего-то точит. Иду себе, мысленно
новые шарики надуваю и надеваю. А скотников тоже что-то никого не видать. А
повара, наоборот, из-за каждого угла на меня смотрят и улыбаются. Младший повар
из разделочной выглянул и говорит: «С праздником тебя, Пятачок! Хочешь, —
говорит, — гречневой каши от пуза хряпнуть?» Hу, я, конечно, не отказался,
поел, дальше топаю. Сменный повар мне из огорода кричит: «С днем солидарности
всех святых тебя, Пятачок! Хочешь, укропчику тебе в рот положу?» Hу, а какая
свинья в здравом уме откажется? Полный рот укропа набил, иду себе, мысленно два
надутых круглых несу и один надетый продолговатый. А повариха из столовой
пальчиком меня манит и ласково так, в полголоса, предлагает: «Подойди, —
говорит, — малыш, я тебе щетинку на боках опалю, чтоб ясно солнышко у тебя на
боках сверкало». А потом меня сам шеф-повар за ручку взял и говорит: «Магазин с
парадного входа уже закрыт, но мы тебя очень любим и поэтому, так и быть, через
потайную дверку внутрь проведем│. Я говорю: «А мне тетеньки-продавщицы шарики
продадут?» Шеф-повар говорит: «Да что ты, парнишечка, сегодня же у нас
праздник, они даром их тебе отдадут, мы с ними на горячий бартер договорились!
Шагай вот сюда, я дверку тебе открою, а ты шагай, только не поскользнись, а то
Аннушка масла тут налила, я дверку-то закрою пока, ты посиди немного один, я
снаружи сейчас тебе свет включу».
Пятачок умолк. Потом прищурился на свою правую, более обглоданную берцовую
кость, поерзал немножко и закончил:
— Я, вообще-то, не такой дурак, как они там все подумали. Книгу «О вкусной и
здоровой пище» читал. Вот только не поверил в ней ничему. Думал —
художественная. В смысле ужасов. Оказалось — документальная. Думал, пугают.
Хотел спокойно высидеть сколько надо и потом с поднятой головой выйти. А в
итоге упекли меня до хрустящей корки и по кариесным клыкам поровну раскидали.
Все в который раз выговорились. Hоводевичье на минуту окуталось тишиной. И
снова стали слышны тихие шорохи. Пока над своей свежей могилой не поднялся
обугленный Буратино и не заорал через все кладбище в розовый склеп Мальвине:
— Hадо было в нарисованный очаг лезть, дура, а не в настоящий! За Арлекином
была бы сейчас и при бабках, дура! Чтоб у тебя репей в изголовье вырос!
